(отрывок из книги Жан-Мари Робина "Социальные изменения начинаются вдвоем")

 

Начиная это размышление о «сейчас», я хотел бы привести не­сколько воспоминаний из собственного опыта, которые и стали вопросительными знаками — а то и критическими точками — в моей концепции времени.В конце 60-х годов я заканчивал психологическое образование и готовил диплом по психопатологии.Моя дипломная работа касалась детской психодраматической группы, которую я вёл около трёх лет. Я ещё тогда не занимался индивидуальной терапией — только групповой, и только психод­раматической. И были некоторые аспекты функционирования этой группы — и детей в ней — которые я не понимал, несмотря на регулярные встречи с супервизором. Рабочие гипотезы он да­вал в таком теоретическом ключе, который я тоже не понимал. И вот однажды я об этом заговорил с моим научным руководителем  — достаточно известным психоаналитиком — и тот мне сказал: «Есть одна штука, которую вы не уловили. А именно — что фрейдовское бессознательное не имеет времени». Это утверждение показалось мне крайне загадочным! А мой преподаватель не стал объяснять, что это может значить! Я всё-таки как-то разобрался с этим позже, как и с некоторыми высказываниями Гудмена: про то, когда собеседник что-то говорит, но не даёт нам вообще ни­каких возможностей для понимания своих слов... Мне потребо­вался не один год клинической практики, чтобы понять это через собственный психоанализ, через личный и клинический опыт и проиллюстрировать на примере сновидений — как в гештальтистской, так, кстати, и в психоаналитической перспективе. В снах мы можем видеть бок о бок персонажей, с которыми столкнулись вчера, и персонажей из детства, незнакомцев, знакомых, процес­сы предыстории, процессы текущие, прогнозы — то есть, все эти элементы будут действовать в соответствии с модальностью, которую Фрейд называл «конденсацией». Все эти элементы конденси­руются, и здесь нет какой-то специфической темпоральности. То, что бессознательное не знает времени, означает, кроме всего про­чего, что компоненты из вчерашнего дня, равно как и элементы двадцатилетней давности, будут иметь одинаковый статус и сосу­ществовать в опыте сновидения. Время здесь сконденсировано. И то же самое с настоящим моментом. Мы могли бы сказать, что в текущем моменте нет времени, поскольку настоящее, прошедшее, будущее, здесь сильно перемешаны и сконденсированы. Существу­ют некая толща, некие страты — накладывающиеся друг на друга и сосуществующие слои. И они даже больше, чем просто наложены друг на друга — они переплетены. Момент настоящего содержит в себе всё.

Некоторые гештальт-терапевты — такие как Франк Штемлер и Ирвин Польстер (см. книги Ирвина Польстера) — оспаривали этот «террор момента настоящего» в разных статьях, например — «Заключённые в настоящем» Польстера и других. Что касается меня, я утверждаю, что мы именно «заключены» в настоящем, поскольку вчера — уже не существует, а завтра — пока ещё не существует... Но это отнюдь не означает — и как раз в этом смысле, я думаю, и следует понимать как Польстера, так и Штемлера — что нам надо отказаться говорить о прошлом и о будущем, что надо перестать обращаться к ним. Как терапев­ты, мы должны осознавать, что такое обращение к прошлому или будущему происходит именно «сейчас» и имеет некое конкретное значение по отношению к этому «сейчас». К этому утверждению я ещё вернусь.

Кроме того — и это второй яркий опыт, о котором мне хочется упомянуть — я однажды разговаривал с Ирвином Польстером о том, чему научил его Гудмен, о том, что Польстер усвоил из его учения — и первое, что он мне в сущности сказал, прозвучало так: «Гудмен дал мне другую концепцию времени, и эта концепция из­менила мою жизнь». Ирвин объяснил мне в двух словах свою кон­цепцию времени, что заставило меня в очередной раз перечитать «Гештальт-терапию», чтобы «обнаружить» там подтверждение этой имплицитной концепции времени. Речь идёт о времени, ко­торое не только линейно. То есть, в имплицитной концепции, ко­торая в той или иной степени имеется у каждого — хотя мы этого даже не осознаём — быть пятидесятилетним значит уже не быть сорокалетним, уже не быть тридцатилетним, уже не быть двадца­тилетним, уже не быть десятилетним, уже не быть пятилетним, уже не быть годовалым, уже не быть трёхмесячным... И воспита­ние, кстати, организовано по такому же принципу. Родители гово­рят ребёнку: «Послушай, тебе же не пять лет!». Да и самому ча­стенько приходится констатировать, что уже не двадцать — когда вижу, как тяжело даются мне некоторые физические усилия...

А вот как раз концепция Гудмена в отношении темпоральности довольно сильно отличается от привычной. Он имплицитно исходит из идеи, что быть шестидесятилетним означает ещё быть И пятидесятилетним, И двадцатилетним, И десятилетним, И двухлетним, И шестимесячным, причём всё это — одновременно. Опять — своего рода конденсирование... И может быть, тут есть ещё одна вещь — хотя Польстер не говорил об этом, когда излагал мне своё понимание идей Гудмена. Может быть, можно предста­вить себе, что быть шестидесятилетним означает ещё И быть се­мидесятилетним, И восьмидесятилетним, И так далее...

Я размышлял над этим в течение нескольких недель после раз­говора с Польстером, и для меня это многое изменило. Мне это дало некую свободу, гибкость, а с ними — и массу возможностей. Например, играть, как ребёнок, и не заботиться о том, что это мне «не по возрасту». Иметь возможность играть, контактировать с моими внуками или детьми друзей не как если бы мне самому было три года, а ПРИСУТСТВОВАТЬ вместе с моим АКТУАЛЬ­НЫМ  В НАСТОЯЩИЙ МОМЕНТ трёхлетним возрастом. Под­ключение к такой модальности видения мира дало мне фантасти­ческую свободу.

Есть слово, которое я ввёл в некоторые свои статьи — слово, которое мне нравится и которым я хотел бы иметь возможность пользоваться. Это слово — которое часто использует Жильбер Симондон — звучит как «консистентность» или «плотность». Эта «консистентность» существует в настоящий момент... «Быть шести десяти летним» «содержит в себе» и «быть пятидесятилетним», и «быть тридцатилетним» и так далее... А применительно к овощ­ному супчику или конкретной теории, слово «консистентность» будет означать, что в них есть «густота», «материя» (в смысле удо­вольствия от насыщенности вкуса супа и насыщенности содержа­ния теории — прим. пер.). Я считаю, что этот концепт консистентности интересен в нашем контексте.

Итак, идея Гудмена о темпоральности как об аккумуляции, о консистентности привела меня к мысли о том, чтобы немного по-другому теоретизировать последовательность контакта, про­цесс, поток... Поскольку было нечто такое, что меня смущало, когда я применял концепцию цикла контакта для скрупулёзного разбора собственной работы post factum. В нашей методике мы традиционно представляем этот цикл как линейную кривую. И всякий раз, разбирая свою работу в сессии, я видел, что двигаюсь не в линейной прогрессии, а «челночно», «вперёд-назад» в неком процессе, далеко не столь одномерном, как его описывала знаме­нитая кривая.

Если мы будем опираться на базовую концепцию времени Гуд­мена, то сможем представить эту кривую скорее как такое разме­щение, имея в виду что в каждый момент процесса в толще такой сборной конструкции можно найти ту самую “плотность”. Други­ми словами... Вот возьмём конкретный пример: мы с пациентом находимся в фазе вхождения в контакт. Он что-то пробует, вы вспоминаете, что фаза вхождения в контакт состоит в том, чтобы идти к среде и распознавать нечто как нужное — либо отчуждать (это меня касается / а это меня не интересует; это я сохраняю в виде фигуры /а вот это я возвращаю обратно в фон...). На этой фазе я иду «навстречу», «к» объекту, и в этом начале моей встре­чи с объектом, который я распознаю и который вроде бы соответ­ствует тому, что мне надо, я могу понять, что в конечном итоге, может быть, это — вовсе не то, что мне надо, и что я делаю тогда? Я уточняю очертания моего желания, моей потребности, моего ап­петита, моего влечения, моего «устремления к», и мое окружение также может приглашать или вынуждать меня к этому. То есть, я возвращаюсь к тому, что находится на уровне преконтакта. Это то, что имел в виду Гудмен — а может быть это был Изадор Фром— когда говорил, что преконтакт (как и другие фазы этой после­довательности) одновременно являются моментами опыта и его модусами, его модальностями. Бывают преконтакты, которые так ими и останутся — то есть, никогда за ними не последует контакт, и они навсегда останутся на уровне преконтакта, и при этом нет большой необходимости рассматривать их, как незаконченные ситуации. Я вижу, как кто-то идёт, и взглядом устанавливаю сво­его рода преконтакт с этим человеком, которого вижу там, и опыт дальше не пойдёт. Таким образом, преконтакт может быть одно­временно модусом и моментом.

В только что приведённом мной примере попытка вступления в контакт позволяет вернуться к уточнению моего желания, потреб­ности, аппетита, и в такой модальности предъявления, это всё-та­ки не должно рассматриваться (и вот здесь я не был удовлетворён)  как возвращение назад. Возвращения назад не существует! Это бы оправдало использование понятия регрессии. Вы знаете, что Фрейд вывел три типа регрессии: временную (возвращаться назад во времени), топическую (возвращаться от данной топической модальности к предыдущей, менее продвинутой), формальную регрессию... Временная регрессия, даже символическая, на мой взгляд, не имеет большого смысла. И то, что мы называем регрессией, зачастую может рассматриваться как прогрессия, поскольку речь может идти просто о другом способе продвижения вперёд. Но это уже предмет отдельного разговора! Когда мы находимся в фазе вступления в контакт, мы не возвращаемся назад; но на этой фазе, в самой её толще, в консистенции вхождения в контакт, про­должается работа преконтакта.

Таким образом, за счет такой вот «густоты», плотности настоя­щего момента, в настоящем содержится всё.

Я думаю о концепции времени, принадлежащей Св. Августи­ну (4-5 века нашей эры). Он говорил, что есть три времени: на­стоящее прошедшего, настоящее настоящего и настоящее буду­щего. Это — не прошедшее и не будущее, а настоящее время. Так, вспоминание — это настоящее прошедшего. Гипотеза такова, что именно что-то, принадлежащее настоящему моменту, способству­ет тому, что сейчас возникает именно это воспоминание, а не Другое. Это       структура настоящего момента, структура актуального  опыта, и именно благодаря ей, происходит так, что это воспоминание появляется и накладывается на опыт настоящего момента. 

Постараемся понять, что я называю здесь «структурой» актуального опыта. Если я скажу      вам какое-нибудь слово, например «дерево», тут же у каждого из вас появятся ассоциации. Некоторые подумают о дереве в саду, другие — о дереве, под которым играли в детстве, третьи — о дереве, упавшем на прошлой неделе у них на даче, и те­перь нужно его распилить, четвёртые подумают о «домиках», которые строили на деревьях... Каждый будет ассоциировать то или иное конкретное дерево со словом «дерево», которое я произнёс. Если я стану уточнять и скажу- «забравшись на дерево», я тем самым ограничиваю ваш опыт, и тогда определённые воспомина­ния, и в связи с этими моими словами будут ассоциироваться и мобилизовываться некоторые определённые специфические вос­поминания и образы: удовольствие от лазания по деревьям, а мо­жет быть, птицы на ветках, которых вы видели из окна... Но если я говорю не «забравшись на дерево», а, например, так: «на ель взгромоздясь»? Что тут происходит? В моём конструировании фразы есть некая особая структура, некий особый процесс, который возможно вызовет у всех присутствующих специфическое и общее для всех воспоминание — басню о вороне и лисице.

Здесь речь идёт о структуре опыта. Моя гипотеза такова: наша память и вызывание в настоящий момент разных незаконченных ситуаций, а также детских опытов и других воспоминаний, суть нечто, что будет функционировать гораздо больше из процесса, чем из содержания.

«На ель взгромоздясь» — это синтаксический процесс, совер­шенно отличный от «забравшись на дерево» в нашей общей исто­рии. И если я скажу «на ель [однажды] взгромоздясь», то скорее всего, вы просто не сможете не подумать о басне.

     Я полагаю, что именно так устроен настоящий момент. Настоящий момент — со всей его насыщенностью — будет функционировать исходя из начавшихся процессов. И в этом я нахожу дополнительную причину настаивать на том, чтобы слушая пациентов, мы обращали внимание на глаголы. Поскольку именно в глаголах заключены действия, заключён процесс контактирования. Контактирование, над которым мы работаем в гештальт-терапии, всегда есть действие.

Контакта без действия не существует. Ни один контакт не су­ществует вне действия. Для контактирования нужно как минимум «направить взгляд на», «прислушаться к». В контакте всегда есть моторная составляющая. И эта составляющая в нашем языке вы­ражается глаголами [и отглагольными формами] — ведь именно глаголы называют действие. Когда я говорю «дерево», действия нет. Когда я говорю «забравшись на дерево» или «на ель взгромоз­дясь», действие есть или было. Я «слушаю»действия, могу отдель­но выделить глаголы и представить себе — конечно же гипотетически — например, действие, о котором мне сейчас говорит пациент. Я могу его вынуть из контекста и заново поместить в контекст, поскольку в гуще, в консистенции момента именно это действие важно: структура процесса опыта, а не содержание. Уже не пом­ню, в какой статье я приводил пример, когда пациент говорил, что ему снилось, как он что-то писал, а потом бросил ручку. Кажется, не очень-то содержательный сон. Но действие, глагол был «бросить»! «А у вас что, создалось впечатление, что я вас бросаю? А не говорите ли вы мне тем самым, что хотели бы бросить терапию?» Ну, разумеется, я не сказал бы прямо так — с места в карьер. В настоящий момент действие конденсируется за счёт других действий, воспоминаний, проектов...

Для того, чтобы охарактеризовать подход гештальт-терапии, мы часто использовали метафору голограммы и «голографический» подход — как способ мышления. Долго говорить не буду. Го­лограмма — вид фотографии, дающий трёхмерность изображения. Сравните её с более традиционным видом изображения — напри­мер, со слайдом. Слайд — это прозрачная фотография. Вы направ­ляете на неё пучок света и, благодаря оптическим устройствам, видите её на стене, причём с увеличением. Изображение 24x36 мм будет передано на стену точно, только в увеличенном виде. Если я закрою одну часть слайда, если свет будет попадать только на другую его часть, то на стене тоже будет видна только соответству­ющая незакрытая часть. А вот с голограммой дело будет обстоять по-другому. Если я направлю пучок света хотя бы на мельчайшую часть изображения, на стене я получу всю картину целиком. Это значит, что каждая точка голографической фотографии содержит в себе её всю. Конечно же, проецируемая на стену фотография будет тем более чёткой, чем больше пучок света «выхватит» из оригинала. И всё-таки — каждая точка «слайда» содержит в себе всю фотографию! Эта метафора иногда используется для иллюстрации подхода гештальт-терапии, для иллюстрации того факта, что целое заклю­чено в каждом из «элементов», и это — метонимия опыта.

Можно сказать — вслед за Перлзом и другими авторам — что в настоящем моменте содержится всё. Конечно, надо ещё уметь это видеть, расшифровывать, понимать. Вероятно, опыта у вас уже много — в качестве пациента, а может быть — и в качестве тера­певта. И когда вы тщательно и подробно разбираете, разворачи­ваете настоящий момент, вы можете понять что-то относительно истории, относительно генезиса. Иногда это может казаться паци­енту чем-то магическим, когда он слышит, как исходя из настоя­щего момента вы формулируете предположения о его истории!

Тем не менее, правда и то, что в настоящем моменте содержится всё, и то, что там содержится не всё. Когда я слушаю музыку, если я возьму отдельно одну ноту, то у меня не будет всей симфонии. Эта нота имеет смысл и оказывает воздействие только потому, что у неё есть предыдущая нота и следующая нота. У меня есть непосредственная память музыкальной фразы, и нота, которую я сейчас слышу и которая меняется в каждый следующий момент, впишется в некий процесс, в некий поток. И именно траектория этого потока будет иметь смысл.

Таким образом, перед терапевтом возникает вопрос: с какого конца мне подступиться к настоящему моменту? Я ещё только намереваюсь его поймать, как он уже исчез. И вот здесь создаёт­ся путаница — как например, в последней книге Даниэля Стерна «Момент настоящего в психотерапии», которая в большой моде у психотерапевтов. Его голосом психоанализ будто бы делает от­крытие о существовании момента настоящего! И вроде бы даже удалось хронометрировать этот момент настоящего: он, дескать, длится, около семи секунд! Понятно, что у нас совершенно другая концепция о том, что такое момент настоящего. Верно, что момент вписан в процесс — то есть, есть некое «до» и некое «после». И если я представлю это на оси — как такую стрелку времени — точ­ка на этой стрелке будет отмечать собой момент настоящего и, как в музыке, будет некое «до» и некое «после». Как я буду это рассма­тривать? Я могу смотреть в «зеркало заднего вида» или же — в на­правлении «затем», «потом», «после». Это — два разных подхода, и ни один из них не более и не менее справедлив, чем другой. Верно, что в том, что психоаналитики называют переносом, естественная тенденция психотерапии будет состоять в опоре на происходящее в настоящий момент — на то, что происходит между психоанали­тиком и пациентом. А затем — в попытке вернуться к первичным схемам, к матрице отношений Отец-Ребёнок или Мать-Ребёнок, к той манере, в какой мы научились устанавливать отношения в наших ранних модальностях — и при этом всё будет основано на предположении, что то, что есть здесь и сейчас, является попыт­кой в точности воспроизвести эти инфантильные схемы. Значит, в таком подходе, основанном на гипотезе переноса, мы бы уделя­ли много внимания связям между настоящим и прошлым. Говоря схематично, здесь возможны два основных направления — в зависимости от той или иной психоаналитической школы: исполь­зование настоящего для лучшего понимания прошлого, либо ис­пользование прошлого, чтобы лучше понять настоящее. И такой выбор имеет смысл. Если вы посмотрите на момент настоящего, то ваше присутствие здесь — это результат некой истории, неко­его жизненного пути. Может быть — результат вашей терапии, которая вылилась в желание самому стать терапевтом, а сам этот проект — стать терапевтом — может быть, восходит ещё к вашему детству, поскольку, быть может, уже тогда у вас было полно сим­птомов и вы уже являлись терапевтом для собственной семьи!... Настоящий момент может рассматриваться как продукт прошло­го, как результат длительной истории. Конечно, если мне нужно было бы рассматривать только настоящее, ваше присутствие здесь не имело бы большого смысла: если бы ничего не было позади и ничего — впереди, и если бы вы знали, что должны умереть через минуту, может быть, у вас нашлось бы что-то поинтереснее, чем слушать меня.

Изолированное настоящее не имеет смысла. Мы также можем понимать момент настоящего, исходя из будущего, то есть — из вашего проекта стать терапевтом или ещё более опытным тера­певтом, из вашего проекта войти в сообщество коллег, с которыми вам будет приятно работать. То есть, ещё и ваше будущее придает смысл вашему моменту настоящего. Это — выбор, другой методо­логический выбор. И один выбор не более верен, чем другой, это просто выбор направления работы.

Даниэль Стерн как-то сказал на Национальной Конференции по гештальт-терапии — эта фраза заставила меня подпрыгнуть — я её процитирую: «Если бы настоящее не могло изменить про­шлое — то никакой психотерапией и заниматься бы не стоило». Можно понять, что он хотел сказать, но здесь допущено серьёзное эпистемологическое искажение, поскольку психотерапия никог­да не меняла прошлого! Существует только настоящее прошлого (см.у Св.Августина). И что, возможно, удастся поменять — это представление в настоящем о нашем прошлом. Влияние прошлого на настоящий момент. И если бы я был плагиатором и захотел бы присвоить себе идею Польстера, то вывернул бы его формулиров­ку на свой лад: перестать быть «узниками прошлого».

Вот что я думаю: с некоторыми пациентами очень полезно об­ратиться к их личной истории, пойти за их рассказом — и за исто­риями, которые они сами себе рассказывают. Моё прошлое... Ясно, что это — некая история, которую я люблю себе рассказывать. И совершенно не обязательно, что всё происходило так и происхо­дило, но у меня есть потребность именно так себе это рассказы­вать (такая «риторическая позиция», как сказал бы Гудмен). Выхо­дит, что эта история — такая же фикция, как и моя идентичность... И она мне очень нужна, там есть точки опоры. Но это — фикция. Фикция, которая может иметь целесообразность, эффективность и пользу.

Я делаю следующий выбор: если мы находимся в терапевти­ческой перспективе, то изменить мы можем только то, что будет дальше. Мы не меняем прошлое, но мы можем направлять некое «затем», «next». Часто «next» из гудменовского «here, now, next» пе­реводится как «здесь — сейчас — затем», но американское слово «next» богаче — означает как следующее во времени, так и следую­щее в отношении расстояния. Здесь — это пространство, сейчас — это темпоральность, a next обозначает время и пространство. Это то, что соседствует во времени и в пространстве. Справедливее всего, вероятно, было бы сказать «ближайшее время».

Моя рабочая гипотеза и моё предложение — сфокусировать наш подход предпочтительно на «сейчас и затем», то есть, рассма­тривать каждый момент как стремление к следующему моменту. Каждое мгновение содержит некий проект.

В связи с этим я вернусь назад к Гуссерлю, одному из основате­лей феноменологии. Не существует темпоральности без осознава­ния темпоральности. Гуссерль много работал над сознанием. За­чем? Чтобы научить нас простой вещи — тому, что сознания не су­ществует. Оно не существует как таковое. Что существует, так это «сознание чего-то», не существует сознания без объекта сознания. Так же точно, как воспоминание есть всегда «воспоминание о», и воспоминание без содержания таковым не является. Это сознание, которое является сознанием чего-то, имеет своё направленность, и это то, что он называет интенциональностью сознания. И вот это и есть философская составляющая. Я, как пси — психотерапевт, психолог, кроме того думаю, что эта направленность не нейтраль­на. Чем она поддерживается? Курт Левин (см. книгу Курта Левина «Теория поля в социальных науках»), например, как и многие другие, будет утверждать, что такая направленность будет ориен­тирована потребностью. Или, точнее, и мне очень нравится такой способ об этом говорить, понятию потребности он предпочитает понятие «псевдопотребность», поскольку мы всегда немного «не попадаем». И мы тоже сами об этом говорим. Таким образом, потребности или псевдопотребности будут организовывать нашу интенциональность, то есть, заставлять нас нацеливаться. Если я смотрю в этот момент именно на тебя, то в этот самый момент я об этом ничего не знаю, но если мы дадим себе труд «развернуть», то увидим, что если моё сознание доходит туда, значит имеется не­кая нацеленность, и что она опирается на некий проект, интенцио­нальность, имплицитное. А наша работа терапевта может состоять в том, чтобы выявлять эту нацеленность, эту интенциональность, которая будет конкретизироваться только через некую часть это­го потенциала. Если я смотрю именно на тебя, это такая смутная, размытая интенциональность, и она может конкретизироваться в форме приглашения на свидание или на чашечку кофе, а может и во многих других формах, даже в виде приглашения к совместной жизни! Вначале этот спектр очень широк, но когда мы доходим до регистра интенции, спектр постепенно сужается, становится на­меренным, выбранным, ограниченным. Работа терапевта состоит, может быть, в сопровождении пациента в его возвращении к интенциональности, к состоянию интенциональности, в ее необра­ботанном виде, к ощущению, к переживанию, которые связаны с интенциональностью. Рабочая гипотеза — это что всегда имеется интенциональность, что всегда есть id, который движет каждой ситуацией. И id всегда подталкивает к «затем» и никогда — к про­шлому, разумеется. Даже если мы иногда говорим, что пациент хо­чет вернуться назад, или что он «заперся» в повторении прошлого, id всегда подталкивает к «затем».

И когда я называю мой момент настоящего, можно понимать момент настоящего как содержащий «затем». Если я говорю «я го­лоден», я высказываю мой момент настоящего, но и имплицитно сообщаю, что я хочу, чтобы было некое «затем». Я это не называю эксплицитно, называю только своё телесное состояние. Конечно же, это не значит, что терапевт должен немедленно отвечать на им­плицитное, как только его услышит. Если пациент говорит «мне грустно», он всего лишь говорит «мне грустно», и таким образом называет свёрнутое внутри желание, направление смысла, но я не знаю, какого. Он этого тоже не знает. И я не знаю... Нам предстоит вместе это развернуть. Значит, моя работа терапевта состоит в том, чтобы помочь па­циенту поддержать настоящий момент, чтобы он охотнее ориен­тировался на «затем», чем на прошлое. Если я обращаюсь к прошлому, я поддерживаю деятельность функции personality, воспроизведение одного и того же. В моменте настоящего есть всё, и есть новизна, присутствующая в каждый момент.

 

Несколько слов по вопросу о самораскрытии терапевта, по­скольку это тема, которая имеет самое непосредственное отноше­ние к вопросу «сейчас».

Многие гештальт-терапевты полагают, что очень важно сооб­щать что-то о себе. Я думаю, что психотерапевт, который произно­сит по одному слову раз в полгода, тоже практикует — каким бы парадоксальным это ни казалось — некую форму самораскрытия: он сообщает, например, о том, что у него запор. (Смех в зале). Я использую метафору запора, поскольку вспоминаю слова одного пациента, который ещё в 40-х годах как-то сказал основателю пси­ходрамы Морено: «Мэтр, если б нужно было умирать, уж лучше от поноса — с вами, чем от запора — с Фрейдом». В соответствии с теорией коммуникации Вацлавика (см. книгу Пола Вацлавика "Психология межличностных коммуникаций") и др.: «Мы не можем не коммуницировать». Сидя молча, я говорю что-то о себе. Главное — не думать, что ничего не говоря, мы полностью молчим. Таким об­разом, эти психотерапевты являются лишь белым экраном, не в обиду им будет сказано. Неправда, что они нейтральны. Пациент постоянно реагирует на их молчание. И речь пациента является реакцией на их «вербальное молчание».

Гештальт-терапевт может использовать некоторое самораскры­тие, но что я часто отмечаю в супервизиях и непосредственных наблюдениях, это то, что такое самораскрытие терапевта зачастую очень перегружает пациента. Когда терапевт начинающий, он ча­сто воображает, что говоря о себе, даёт поддержку пациенту. Я думаю, что это иногда может быть полезно, но что иногда это может быть очень назойливо, интрузивно, а главное — это может что-то отнять у пациента, чего-то лишить пациента: это у него крадёт не­что из раскрытия его собственного опыта.

Это создает псевдо-соучастие, которое может быть абсолютно демагогическим. Речь не идёт о том, чтобы начать рассказывать свою жизнь или какие-то истории с моей бабушкой. Зато, само­раскрытие терапевта может быть фундаментально важным в том, что касается здесь и сейчас. Здесь и сейчас — это значит, что я могу сказать что-то из моего «сейчас» в той мере, в которой моё «сей­час» совместно строится в нашей встрече с пациентом. Если сейчас мне грустно, эта грусть является совместной конструкцией нашей встречи. И если сейчас я в ярости, эта ярость есть продукт нашей встречи. Конечно же, эта грусть, может быть, относится также и к моему прошлому, и связана с моей историей, поскольку то, что сейчас говорит мне мой пациент, реактивирует всю толщу моего опыта. Но это не касается пациента, и во всяком случае, даже если эта грусть и связана с моей историей, этот аффект был разбужен, активирован нашей встречей сейчас. Называние того, что я сейчас переживаю, способствует прояснению процесса, который разво­рачивается здесь и сейчас между тобой и мной.

Если я обеспокоен в данный момент, это беспокойство является продуктом сессии. Я думаю, что было бы интересно изначально предположить, что это беспокойство не принадлежит только мне. То есть, методологически относить его к недифференцированно­му. Это и есть изначальная недифференцированность сессии, мы исходим не из позиции «мы похожи», а из позиции неопределённости. И если я начну приближаться к кому-то, а он мне скажет: «когда я вижу, что ты приближаешься ко мне, я тревожусь»... У терапевта может возникнуть искушение исследовать тревогу это­го человека — «что тебе это напоминает?», «какое оно, твоё беспо­койство?», «как ты чувствуешь его в теле?» и так далее. При этом имплицитно транслируется: «это беспокойство — целиком и пол­ностью твоё собственное», «я ведь так по-доброму, с такой нежно­стью и заботой подошёл к тебе», «ни на секунду нельзя допустить, что это беспокойство даже в малейшей степени могло бы принад­лежать мне»!!! В действительности, я не обязательно осознаю, ка­ким образом я могу восприниматься пациентом и вообще други­ми. Пациент(ка) может воспринимать всякие вещи, которые будут недоступны моему восприятию. Что-то обо мне, например, что для неё может восприниматься гораздо более угрожающим, чем я могу себе представить. Что означает, что если её беспокойство мо­жет быть и говорит о ней самой/о нём самом, то оно говорит также и обо мне. И если я — такой угрожающий, это может быть ещё и потому, что когда я воспринимаю этого человека, совершенно того не осознавая, мобилизуется мое собственное беспокойство. И мой способ управлять моей тревожностью вполне может состоять в том, чтобы изображать из себя сильного перед ней, то есть — «вы­вернуть наизнанку» процесс. Может быть, за этой моей тревогой стоит какой-то человек, который производит на меня впечатление.. И я буду пытаться оставаться с этим ощущением. Итак, методоло­гически я соглашаюсь не знать, кому принадлежит это беспокой­ство. Его обозначает сам пациент/сама пациентка и само пребы­вание в ситуации «здесь и сейчас». Это означает, что это — про­дукт «сейчас», продукт ситуации, нашей встречи, её/его контакта в отношении меня, моего контакта в отношении неё/него, вот что продуцирует беспокойство, которое она испытывает, — поставим его в центр внимания и подробно рассмотрим все его составля­ющие и разберем! Что это значит для неё, что это для меня, что она уловила из своего, что уловила из моего, что я уловил про неё, что — про себя, что может её беспокоить во мне, что может меня беспокоить в отношении неё и т.д. И, таким образом, у нас есть всё же шанс, пусть невеликий, но выйти за пределы «колеи», то есть — наших автоматизмов, из наших дорожных разметок, и окажется, что она — такой человек, который будет беспокоиться всякий раз, когда мужчина подходит или обращается к ней, а я представляю себе, что я могу быть только нежным, добрым, поддерживающим, и что я просто не могу никого напугать. Каждый из нас таким об­разом столкнётся со своей позицией, со своими верованиями по поводу себя самого, что как раз и называется функцией person­ality, и новизна ситуации вообще не будет приниматься в расчёт. Таким образом, самораскрытие терапевта служит для того, чтобы назвать — когда это необходимо, кратко, ненавязчиво, так, чтобы это не стало фигурой, которая отвлечёт внимание клиента и выве­дет его из сосредоточения на фигуре, которую он в данный момент строит для меня и которая предположительно его интересует. Я потихоньку пользуюсь тем, что могу переживать, как одним из ма­териалов для строительства фигуры, которую он сейчас создаёт. И это самораскрытие, я его рассматриваю лишь по отношению к моему переживанию настоящего момента. То есть, в связи с про­дуктом нашего контакта.


Понравилась заметка? - Подпишитесь на нашу рассылку :)